Светлана Корниенко
«Яблоновский напишет статью…»: ложное воспоминание и настоящее событие в «Живое о живом» Марины Цветаевой

Корниенко С. Ю.«Яблоновский напишет статью…»: ложное воспоминание и настоящее событие в «Живое о живом» М. Цветаевой // Метрополия и диаспора: две ветви русской культуры. V культурологические чтения «Русская эмиграция ХХ века» (Москва, 29–31 марта 2013»: сборник докладов. – М.: Дом-музей Марины Цветаевой, 2015. – С. 345–370

«– Марина! Ты сама себе вредишь избытком. В тебе материал десяти поэтов и сплошь – замечательных!.. А ты не хочешь (вкрадчиво) все свои стихи о России, например, напечатать от лица какого-нибудь его, ну хоть Петухова? Ты увидишь (разгораясь), как их через десять дней вся Москва и весь Петербург будут знать наизусть. Брюсов напишет статью. Яблоновский напишет статью. А я напишу предисловие. И ты никогда (подымает палец, глаза страшные), ни-ког-да не скажешь, что это ты, Марина (умоляюще), ты не понимаешь, как это будет чудесно!»
(Предложение Волошина юной автобиографической героине в «Живое о живом» М. Цветаевой)[1].

Появление в этом фрагменте  «Живое о живом» фигуры Брюсова – оправданно и закономерно. В 1910 г. – в момент вступления Цветаевой в литературу он все еще остается влиятельной фигурой в модернистском литературном процессе, с которой сильная личность, вступающая в литературу, должна каким-то образом соотнестись. Дополнительного разъяснения требует другое имя – неуточненного Яблоновского, мыслимого Цветаевой в качестве своеобразного брюсовского «дублета», который не меньше Брюсова должен увлечься петуховскими «стихами о России», что будет стилистически усилено за счет синтаксического параллелизма: «Брюсов напишет статью. Яблоновский напишет статью», и которого, так же как и мэтра символизма, можно обмануть, выдав цветаевские стихи за петуховские.
В литературном процессе начала ХХ века замечены сразу два Яблоновских, один из них Сергей Яблоновский (настоящее имя – Потресов) – поэт, театральный критик, журналист и старинный цветаевский друг, с которым ее связывала давняя взаимная симпатия. Сразу заметим, что это совсем не тот Яблоновский, что имеется в виду в «Живое о живом»: Сергей Яблоновский никогда не писал отзывов о Цветаевой, не претендовал на исключительное, равное Брюсову место в литературной среде, и, наконец, что существенно – для поэта он – друг, которого не нужно обманывать.
Зато другой Яблоновский – Александр (настоящая фамилия Снадзский) оставит два отзыва о Цветаевой. Первый из его фельетонов – «Дамский каприз» (1925) посвящен цветаевскому эссе «О Германии», «непристойный» характер которого будет особо отмечен Цветаевой в «Поэте о критике», после чего А. Яблоновский разразится другим, еще более ругательным опусом – «В халате» (1926). Итак, цветаевский «Поэт о критике» (1926):

«Прискорбная статья академика Бунина “Россия и Инония”, с хулой на Блока и на Есенина и явно-подтасованными цитатами (лучше никак, чем так!), долженствующими явить безбожие и хулиганство всей современной поэзии. (Забыл Бунин свою “Деревню”, восхитительную, но переполненную и пакостями и сквернословием.) Розовая вода, журчащая вдоль всех статей Айхенвальда. Деланное недоумение 3. Гиппиус, большого поэта, перед синтаксисом поэта не меньшего – Б. Пастернака (не отсутствие доброй воли, а наличность злой). К статьям уже непристойным, отношу статьи А. Яблоновского о Ремизове, А. Яблоновского о моей “Германии” и А. Черного о Ремизове»[2].

Ни в хорошо сохранившемся архиве Волошина, ни в цветаевских документальных текстах доэмигранского периода нет ни одного, даже косвенного упоминания об Александре Яблоновском. Причин здесь как минимум две. Во-первых, он – фигура параллельного модернизму литературного процесса, а во-вторых, ни до, ни после эмиграции он не мог претендовать по причине скромности таланта на позицию сильного автора, заметного для представителей другого литературного поля.
Имеет значение и его политическая окраска. Дореволюционный писатель А. Яблоновский, работавший в качестве фельетониста в целом ряде изданий (газеты «Речь», «Сын Отечества» и «Киевская мысль», журнал «Образование» и пр.), навряд ли мог прельститься «петуховскими» патриотическими стихами. Весомой причиной становится то, что все издательские проекты, в которых он участвовал – были исключительно либерального («Речь», «Сын Отечества») или даже левого (социалистическая «Киевская мысль») направления. Известные нам дореволюционные статьи и фельетоны Яблоновского подтверждают соблюдение фельетонистом политических конвенций этих изданий. В качестве парламентского обозревателя Яблоновский самозабвенно воюет как с правыми депутатами (Пуришкевичем, о. Вараксиным, и – особенно – со знаменитым Марковым II, или Валяй-Марковым), так и с консервативным крылом кадетской партии (П. Струве с «Вехами» и «Русской мыслью»), борется с «церковной бюрократией» за либерализацию церковной жизни. И, наконец, именно Яблоновский мыслит себя в авангарде либеральных сил, объявивших войну пулу правых литераторов, работающих в литературном отделе суворинского «Нового времени», и прежде всего таким «безобразникам» как В. В. Розанов и В. П. Буренин. Приведем одну из ярких характеристик «нововременского критика Буренина», позвучавшую в написанном в защиту И. Е. Репина фельетоне «Жестокие слова»:

«… Но так как мы живем в такое время, когда личная придурковатость считается необходимой принадлежностью всякого доброго патриота, то приходится сказать два-три слова и о политической теореме г. Буренина:
– Кто такой Репин?
– Художник.
– А кто такой Буренин?
Порнограф и нововременский критик»[3].

Подчеркнутое равнодушие дореволюционного Яблоновского к модернистам (в фельетонах, впрочем, появляются Гумилев и Волошин с потерянной во время дуэли калошей, воспетой не одним фельетонистом, и «окалошенный» Северянин) во многом объясняется разностью эстетических сред. Все эти факты в совокупности позволяют нам хронологически отвести момент «встречи» Цветаевой и Яблоновского от цветаевского семнадцатилетия и предположить, что включение в речь друга предложения «прельстить» Яблоновского миражом Петухова становится формой смехового преодоления более поздней истории.
Открытое столкновение Цветаевой с Яблоновским, действительно, произойдет уже в эмиграции – в парижский осенне-зимний сезон 1925 / 1926 года. И первый поэт эмиграции, и популярный фельетонист приедут покорять столицу русской эмиграции практически одновременно – осенью 1925 года; оба являются эмигрантскими провинциалами (Цветаева приезжает из деревни Вшеноры под Прагой, Яблоновский – из пустеющего Берлина). Для Яблоновского переезд важен в личном плане (смерть жены, сокращение финансирования и проблемы в редакции  газеты «Руль», и, наконец, главная причина – в Париже живет единственная и любимая дочь  Татьяна Фохт).
Комментария требует и момент, выбранный для переезда, и противоположная политическая окраска каждого из участников назревающего литературного конфликта. К моменту принятия решения об отъезде из Берлина Яблоновский – популярный фельетонист, работающий в целом ряде изданий – от Риги до Парижа. А читатели газеты «Руль», проживающие в Германии и Чехии, к которым относилась и Марина Цветаева, – могли знакомиться с его нередко остроумными фельетонами, выходившими в 1922 – 1924 годах с завидной периодичностью (два, а иногда и три раза в неделю).
В сентябре 1924 года в Берлине с большим размахом было отпраздновано 30-летие писательской деятельности Яблоновского. Председатель юбилейного комитета Ю. Айхенвальд отметил «чистый русский слог» и «меткое русское словцо» юбиляра, указав кроме того «художественный реализм в духе наших классиков», большое знание быта, а так же страстную любовь писателя к рыбной ловле[4], ставшую частью литературного имиджа писателя. Существенно и то, что Яблоновский – на протяжении всей эмигрантской жизни был самым тесным образом связан с литературной общественностью и постоянно занимал в ней влиятельное место. Этот аспект стоит учитывать, в связи со значением профессиональных объединений – как важной социальной опоры – в травматическом состоянии эмиграции, кроме всего прочего характеризующейся ситуацией смешения разных литературных полей в эмигрантских «вавилонах» и «ковчегах». Так в Берлине Яблоновский несколько лет будет занимать пост товарища председателя в Союзе русских литераторов и журналистов в Германии, а в начале 1925 года ненадолго станет его председателем[5].
Уже в феврале 1926 года – через полгода после переезда в Париж – на Общем собрании Союза русских писателей и журналистов во Франции Яблоновский избирается товарищем бессменного  Председателя – П. Н. Милюкова (наряду с Б. Зайцевым и И. Шмелевым). В 1928 году в рамках празднования «Русских дней в Белграде» произойдет знаменательное событие – общеэмигрантский Съезд русских писателей и журналистов. Яблоновский не только вел репортажи с места события, но и непосредственно участвовал в процессе. Он откроет писательский съезд, представ перед писательской публикой исключительно в амплуа журналиста, от писателей речь будет держать председатель съезда В. И. Немирович-Данченко. В заметке Яблоновского, опубликованной в газете «Возрождение», в частности  сообщается:

«Еще накануне решено было бесповоротно, что торжество открытия съезда должен был начать писатель и закончить журналист. <…> Но не могу удержаться, чтобы не похвастать. Когда я закончил свою речь, ко мне подошли наши эсеры, с нами вместе приехавшие из Парижа и сказали:
– Примите поздравления от ваших врагов.
Я поздравления принял»[6].

В следующем номере газеты от 5 октября 1928 года сообщается об объединении разрозненных писательских союзов (варшавского, берлинского, белградского, парижского, пражского) в один. При этом председателем Совета Союза всеэмигрантского Союза писателей был выбран А. Яблоновский, а председателем правления Ф. В. Тарановский[7].
Окончание работы над первой частью «Живого о живом», куда и будет включен «петуховский» эпизод, приходится на очередной сложный период в цветаевской биографии, когда она ей пришлось написать прошение в Союз писателей и журналистов о материальной помощи. Причины будут изложены в самом прошении: «Прошу уделить мне пособие из сумм, собранных на новогоднем писательском вечере. Материальное положение мое крайне тяжелое»[8].
Роскошный зал отеля «Лютеция», где традиционно проходил Новогодний вечер литераторов, на сборы с которого так рассчитывал предельно обнищавший поэт, был хорошо знаком Цветаевой, именно в этот зал она придет в 1926 году в свой первый Русский Новый год в Париже. Обратим внимание на «подачу» писателей в небольшой газетной заметке того времени и отметим, что значимое отсутствие на вечере «живого Яблоновского» подается на фоне будущих классиков ХХ века (от Бунина со Шмелевым до Цветаевой с Ходасевичем):

«Устроители новогоднего вечера Комитета Помощи Ученым и Писателям потрудились недаром: вечер собрал много публики и имел большой материальный успех.
В залах «Лютеции», особенно внизу, трудно было протолкаться. За столиками ужинали, в проходах между ними танцевали, а в промежутками между танцами с эстрады исполнялись номера программы. <…>»

Любопытные могли вдоволь поглазеть на живых знаменитостей. Правда не было обещанного “живого Яблоновского”, но зато тут были и И. А. Бунин, и А. И. Куприн, и Б. К. Зайцев, и Тэффи, предсказывавшая судьбу в стихах, а потом с увлечением танцовавшая[9], и М. Цветаева, и В. Ф. Ходасевич, и Н. Н. Берберова, и П. П. Потемкин и художник П. А. Нилус и много других.
Вечер закончился, когда уже начало светать. Домой возвращались с первым метро»[10].
Вернемся к моменту переезда фельетониста в Париж. В откровенных письмах к дочери 1924 – 1925 годов Яблоновский будет описывать свое настоящее положение в Берлине и мотивировать переезд в столицу русской эмиграции через объяснимое для «старика» желание жить поближе к любимой дочери. В ноябре 1924 года тональность его писем становится совсем минорной, единственное, что развеселит Яблоновского – это статья Саши Черного о Ремизове:

«”Руль” хиреет, подписка падает. Гессен сделался добреньким и грустным. Хочет устраивать совещание сотрудникам для усовершенствования газеты (Керенский тоже государственные совещания устраивал). “Дни” получили откуда-то деньги и будут продолжать дело, хотя не так давно объявляли своим сотрудникам, что закроются. <…> Отчего так вяло и однообразно пишет Куприн? Мы тут с удовольствием читали фельетон Саши Черного о Ремизове. Собираемся приветствовать Сашу Черного коллективным письмом»[11].

Статья Саши Черного, посвященная «Кукхе» А. Ремизова[12], будет замечена и Мариной Цветаевой, поместившей ее в своем «Поэте о критике» в один ряд с двумя совсем уж «неприличными» фельетонами Яблоновского. Текст будет получен поэтом в первых числах 1925 года, через месяц после выхода статьи[13]. Цветаевская коллекция критических «непотребств» на тот момент уже будет состоять из многочисленных примеров «розовой воды» Айхенвальда, к которым добавится «Литературная заметка» Адамовича[14]. Так начнет собираться материал для будущего «Поэта о критике».
Коллективный ответ в поддержку позиции Саши Черного, о котором написал Яблоновский дочери, нами не обнаружен. Зато ведущей темой писем весны 1925 года становится возможный переезд писателя в Париж в связи с новым газетным проектом П. Струве – парижской газетой «Возрождение», приглашение в которую получили многие сотрудники право-кадетского «Руля». В первом письме, посвященном этой теме, Яблоновский сообщает о предварительном составе редакции, а также – совершенно прозрачно – о своих претензиях как «журналиста без денег» на часть гукасовских нефтяных франков[15]:

«Редактором, конечно, будет Струве. Его помощником приват-доцент из Праги К. Зайцев (пишет нудно и по-газетному). <…> Бунин будет заведовать литературным отделом. Сотрудничать будет и Куприн. Словом, пока что, я не вижу в газете ни одного журналиста! С бору да по сосенке! Делать газету некому! Денег у них миллион франков (кажется, нефтяные франки) <…>
Но до сих пор в эмиграции можно было наблюдать одно из двух:
– Или журналисты без денег или деньги без журналистов. Оттого и выходит, что газеты выскакивают как прыщи на лице эмигранта»[16].

Спустя некоторое время Яблоновский вслед за прочими журналистами переживающего не лучшие времена «Руля» получает личное письмо от П. Струве с предложением о сотрудничестве и просьбой прислать к 1 июня – «для ознакомления с Вашими предложениями» – «фельетон в 250 строк»:

«И я, право, не знаю, что ему ответить и чего “пожелать”.
Конечно, он должен был сам предложить мне редакционную работу (какой-нибудь отдел). Конечно, я хотел бы поехать в Париж, где живет моя Пушенька. Конечно, я хотел бы зарабатывать в новой газете на хлеб. Но с другой стороны: что это будет за газета? И чего она хочет и куда будет звать, и что нам делать с Ник<олаем> Ник<олаевичем>[17], к которому я совершенно равнодушен.
<…>
Я не монархист и не республиканец и я очень боюсь, чтобы меня не выкрасили в какой-нибудь чужой цвет.
Предварительно я думаю написать Струве, что принципиально я не встречаю возражений против работы в его газете, что я непременно хотел бы переехать для этого в Париж, что я обязательно хочу не только писать фельетоны, но и вести какой-нибудь отдел.
<…>
А пока он получит мое письмо, да напишет ответ – пройдет время, положение выяснится и физиономия газеты прояснится»[18].

Причины раздумий Яблоновского хорошо объяснимы. Присоединение к монархической партии, а еще точнее к «николаевцам» – сторонникам реставрации монархии во главе с Николаем Николаевичем, существенно заужает поле публикационных возможностей фельетониста. Секретом также не были политические взгляды и партийная принадлежность  редактора «Русской мысли» П. Струве, а слухи о возможном объединении правых, созыве съезда и «возглавлении» с признанием своим «вождем» великого князя Николая Николаевича проникали в левую и либеральную прессу еще в марте 1924 года.
Кроме респектабельного профессора Струве, николаевскую партию в эмиграции представлял и знаменитый Валяй-Марков, или Марков Второй, не раз становившийся героем фельетонов Яблоновского дореволюционного периода[19]. В заметке, помещенной в газету «Руль» автором под псевдонимом Парижанин, о планах этой монархической партии весной 1924 года сказано следующее:

«Вопрос о «возглавлении» все еще продолжает волновать русские общественные круги в Париже. В среде правых и умеренных этому вопросу придают особое значение. Он составляет центр внимания, вокруг которого ведется острая борьба, вокруг него плетутся хитроумные интриги. Намечается даже созыв съезда из «беженских соединений, признающих своим вождем в. к. Николая Николаевича». <…> Тем временем Марков гастролирует по Европе и пропагандирует дело объединения вокруг «вождя», держит погромные речи и вдохновляет этими речами на сбор в пользу «Фонда спасения России»»[20].

Неоднозначная репутация Николая Николаевича, которого многие современники считали виновным в крахе монархии, оценивали его роль в военных катастрофах и придворных интригах[21], приведших к цепи политических кризисов, – ни для кого из эмигрантских монархо-скептиков не была новостью. Кроме того преклонный возраст потенциального «вождя» смущал и многих потенциальных сторонников. Сотрудник газеты «За Свободу» М. Арцыбашев еще в 1924 году резко протестовал против проявившейся в новых речах Николая Николаевича узурпаторской установки – «говорить от лица всего русского народа». Такой ход, по мнению  писателя, – «всегда был одним из самых скверных шулерских приемов всякого рода революционных авантюристов», после чего резюмирует – «Нет, очевидно, мы все еще обречены ждать своего Наполеона и не среди великих князей приходится его искать»[22].
«Определение лица» новой газеты Петра Струве произойдет довольно быстро. В первых номерах газеты политик весьма обтекаемо определяет «обоснования консервативного либерализма»[23], причем единственными именами собственными упоминаемыми в статье становятся исключительно исторические – «Сергий Радонежский, Дмитрий Донской, Петр Великий, Пушкин, Сперанский». Однако уже 20 июня 1925 года очередная статья профессора выходит с емким и ожидаемым всеми названием «Вождь».  Внимания заслуживают два аспекта статьи. Первый – имя «вождя», способного объединить всю эмиграцию. «Таким вождем, – утверждает Струве, – является Великий Князь Николай Николаевич. Нам хотелось бы всем, кому попадут на глаза эти строки, передать то ощущение глубочайшего удовлетворения и упокоения, которое вселяется в изъеденную патриотической тревогой душу при личном соприкосновении с Великим Князем, с проникающим все его существо духом бескорыстного служения-подвига»[24].
2 июля 1925 года в газете появляется небольшая заметка, посвященная совещанию «по организации патриотического съезда в Париже», затем после целого ряда предварительных статей выпускается «формула» съезда, причем сама газета объявляется его официальным «органом»:

«Российский Зарубежный Съезд должен собрать воедино всех русских людей, ставящих своей задачей освобождение России от ига поработившего ее III Интернационала и воссатновление России как Великой Державы, на основах правового Государства, принимая во внимание: во-первых, исторические ее начала и во-вторых, произошедшие в России крупные перемены и условия современной русской действительности»[25].

sk-yabl1
[26]

sk-yabl2
[27]

На «формулу съезда» и идею «возглавления» эмиграции отреагирует много писателей[28]. М. Арцыбашев в своих «Заметках писателя», регулярно появляющихся на страницах варшавской газеты «За свободу», безошибочно считал установки как нового издания, так и связанного с ним мероприятия. Кроме того, будучи сторонником «вождистской» / бонапартистской модели возвращения России, год назад потерявшим своего Бонапарта (Б. Савинкова), писатель сомневается в адекватности фигуры Великого Князя, известного своей нерешительностью в кризисные моменты истории, прописанной ему исторической роли:

«Перед будущим съездом поставлена совершенно определенная цель, – торжественное провозглашение вождем Николая Николаевича, – и «всем» представляется только одно право: беспрекословно присоединиться! <…>
Таким образом, мы все поставлены перед угрозой: – или признавайте Николая Николаевича, или в глазах темной эмигрантской массы, неспособной разобраться в тонкой игре понятий и постичь разницу между единением вообще и объединением вокруг непременно Николая Николаевича, вы будете изменниками русскому делу! <…>
«Разрешить проблему вождя» в переводе на человеческий язык – это значит найти человека, который сумел  бы объединить и подчинить себе все силы зарубежной России. Этого нельзя сделать путем простого «провозглашения». Если бы это было возможно, то «вожди» делались бы очень просто: взять в самом деле, хотя бы того же Арцыбашева и сказать:
– Вот Вам вождь!
Это было бы слишком легко! К сожалению, вожди не делаются. Вождь сам приходит, в железных сапогах!»[29].

Большинство левых и либеральных изданий нервно отреагировали на «затею правых»: состав участников монархических собраний, с которых начался съезд, был известен, да и идея реставрации с марковскими «историческими началами» хорошо считывалась. Кроме того и эсеры, и республиканцы сошлись на том, что Зарубежный Съезд создается не только для легитимизации «Вождя», но и связанной с ним иностранной интервенции. Разъяснению своей позиции по отношению к Зарубежному Съезду посвящена не одна передовица в милюковских «Последних Новостях». В том числе и эта реакция на «формулу» съезда:

«Оглашенная вчера “политическая формула” съезда также составлена хитро, с явным намерением не оттолкнуть сразу левых, чтобы в крайнем случае их отказа, на них сложить и отвественность за неучастие в съезде. Правда, достаточно упоминания в этой формуле о “вековых исторических началах”, чтобы через эту ставшую шаблонной лазейку провести в идеологию съезда все, что надобно для всех трех столпов съезда. <…>
Другими словами, карты открыты с самого начала – не только благодаря прямолинейности Струве, но и благодаря закулисной работе Третьякова. Мы в этого рода играх участия не принимаем»[30].

Вплоть до закрытия Зарубежного Съезда 12 апреля 1926 года, в шикарном зале отеля Мажестик – грядущее событие с целой цепью общественных разломов формировало политическую повестку дня[31], войдя в самую кризисную фазу осенью 1925 года. Через три года после события ведущий авторскую рубрику «Голос издалека» в газете «Дни» А. Керенский сформулирует суть претензий левой эмиграции к затее с «возглавлением».  Кроме воспроизведения известного отношения эсеров к идее реставрации монархии,  Керенский обозначит еще один важный аспект, видимый в ретроспекции и определивший неудачу этого движения / недоверие к проекту многих лидеров мнения, – химеричность построенной Струве политической конструкции:

«В 1926-м году, через шесть лет после окончания действительной “белой” вооруженной борьбы в России, на пресловутом “Зарубежном съезде”, по подсказке неугомонного изобретателя все новых политических комбинаций П. Б. Струве, в. к. Николай Николаевич был превозглашен “национальным вождем царского корня”.
Соединили несоединимое: “национального вождя” – начало бонапартизма, цезаризма – с “царским корнем” – началом наследственной монархии. Для одних великий князь стал вождем по личному праву, несмотря на свой царский корень. Для других только потому, что был царского корня.
Давно жизнью решенное в России стало вдруг опять непредрешенным в эмигрантских мечтаниях. Делу освобождения России это не помогло, а весьма повредило, ибо открыло большевикам новую легкую возможность все зарубежье вычернить монархической краской»[32].

Дождавшийся «прояснения» лица интересующей его газеты раздосадованный Яблоновский напишет очередное письмо дочери в Париж:

«Струве со своим дурацким “возрождением” очень огорчил. Тяжелая и непоправимая политическая ошибка. В сущности, от него надо бы уйти, но этот вопрос я оставлю открытым до своего приезда в Париж. И на кой черт им понадобился этот «Лай Ланч», великий князь?
Сытин (умный и знающий Россию) говорил мне – про монархию:
– Этого, Александр Александрович, нельзя теперь сделать!
Он не осуждает и не рассуждает, а только говорит:
– Нельзя!
Во всяком случае, поднимать и таскать это тяжелое знамя в эмиграции – прямая глупость»[33].

cover-n15-48-1926

«Иллюстрированная Россия», 1926, №48.

Понятное раздражение фельетониста связано с необходимостью дальнейшей коррекции своей авторской маски. Поправение бывшего сотрудника левой «Киевской мысли» замечали многие современники[34] еще в 1921 году, но до принятия предложения Струве оно позволяло Яблоновскому собирать плоды во многих изданиях либерально-консервативного толка. В сменовеховской «Накануне» «казусу Яблоновского» была посвящена большая статья И. Василевского (Не-Буквы) под названием «Дедушка русской эмиграции» (1922), представляющая собой рецензию на изданный в эмиграции сборник преимущественно дореволюционных рассказов писателя. Дореволюционные тексты «старого сотрудника с-эровского “Сына Отечества” и с-дековской “Киевской мысли”» с изображаемыми в них – «страданиями народными» (порка в деревне, судьба стрелочника и пр.) Не-Буква берет в виде своеобразного «фона»[35]. «Фигурой» же становится «странного вида патриотизм», демонстрируемый Яблоновским в новых фельетонах с презрением к «хаму» и «сволочи». За такое «неподобающее поведение» Не-Буква выводит не только Яблоновского, но заодно с ним и З. Гиппиус из претендентов на «почетное звание» «дедушки» и «бабушки»[36] русской эмиграции: «Бедный, бедный, г. Ал. Яблоновский. Что сделал, что только сделал из всей жизни своей этот бывший демократ, бывший гражданин, бывший литератор, один из первых кандидатов на почетное звание Дедушки Русской Эмиграции»[37].
Перечислим аспекты, по степени зависимости друг от друга, по отношению к которым предстоит определиться Яблоновскому. Во-первых, писателю предстоит решение – остаться в пустеющем и провинциализирующемся Берлине или отправиться в Париж к П. Струве. В случае выбора последнего – он чувствует необходимость дискомфортной коррекции авторской маски, неминуемым следствием чего становится отсечение публикационных возможностей в либеральной прессе. Кроме того биографический Яблоновский не верит в успешность монархического проекта (как кирилловского, так и николаевского).
Лето 1925 года Яблоновский проводит в Прибалтике. Официальным поводом становится – в соответствии с его литературным имиджем «писателя–рыболова» – рыбная ловля с Игорем Северяниным. И, вероятнее всего, там пишет два новых фельетона для «Возрождения». Первый посвящен «невыразимым насилиям над русской душой» / «скупке русских душ», совершаемым католическими миссионерами в Западной Европе[38]. Второй – обращается к теме притеснения в Польше русской православной церкви, кроме того фельетонист выражает беспокойство по поводу судьбы «шести миллионов хохлов»[39], оказавшихся в Польше. В этот момент коррекции политического дискурса фельетонист, вероятно, и принимает окончательное решение определиться в качестве журналиста «правого пула».
В ситуации искусственного самоопределения Яблоновский ожидаемо оказался plus royaliste que le roi. Обе статьи были подправлены редакцией, не желающей распугивать своих потенциальных читателей, а публикация первого фельетона сопровождалась передовицей «Возрождения», посвященной проблеме взаимодействия православной и католической церквей в «зарубежной России». Охарактеризовав фельетон Яблоновского в качестве «весьма сильно написанного» и посвященного проблеме «совращения нуждающихся русских беженцев в католичество», автор передовицы между тем сообщает, что «обличения А. А. Яблоновского отнюдь нельзя обобщать»[40].
Среди откликнувшихся на вторую статью Яблоновского оказалась и З. Гиппиус, для которой польская тема не была чуждой. Заметим также, что Яблоновский – будучи эмигрантским журналистом – уже неоднократно сталкивался с Гиппиус. В качестве одного из недавних по отношению к событию примеров можно привести антимодернистский фельетон «Недоброе слово»[41], посвященный апологии «нормальности» Чехова и всей классической литературы, в финале которого Яблоновский сравнит манеру З. Гиппиус в «Благоухании седин» с когда-то охарактеризованным им в качестве «нововременского порнографа» В. Бурениным: «Повторяю, так мог написать только Буренин. И мне искренне жаль, что это литературное неприличие и эта душевная грубость сорвалась из-под пера талантливой женщины. Очень это тяжело видеть»[42].
Язвительная Гиппиус легко считывает причины, побудившие писателя заняться не свойственной ему темой, элегантно отправляя их в зону читательского домысливания. Но гораздо больше ее интересует степень проговоренности в фельетоне неофита Яблоновского истинных политических установок новой газеты, создающей поле неопределенности за счет резкого контраста между подчас радикальными статьями отдельных авторов и примиряющим характером передовиц:

«3-го августа «Возрождение» напечатало статью А. Яблоновского «Сердце Иисусово» (Sacré Coeur), где известный и талантливый журналист выступил в совершенно новой для него роли: защитника Православия. Защита свелась к блестящему поношению Западной Церкви и ее служителей, которые, как «мелкие торгаши», «по плану, выработанному в аду», обольщают и «совращают» русских эмигрантов. <…> До сих пор, насколько нам известно, талантливый журналист не имел особых мыслей насчет Православия; он никакими церквями не занимался, ни христианскими, ни иными. Учитывая внезапность перехода к темам, совершенно для него новым, мы не можем судить писателя за не вполне удачную терминологию, ни, конечно, спорить с ним о «каноничности» или «неканоничности» данной точки зрения. Все это неважно и случайно; нас интересует главная и единственная мысль Яблоновского о Православии, и она поразительно ясна у него и – проста. Вынужденный обстоятельствами взглянуть на новую сторону, – русской Церкви, – писатель и увидел в ней то, что мог увидеть, т. е. национальный оплот (если не оплот для «националистических» настроений). Его защита Православия – очень последовательная защита, именно «оплота»»[43].

Политическую невротизацию парижской эмигрантской среды осенью 1925 года прекрасно передаст демонстративно беззаботная Н. Тэффи в юмористическом рассказе «Письмо из Парижа». Именно в такое состояние русской среды попадут приехавшие в Париж фельетонист Яблоновский и поэт Марина Цветаева:

«Что касается политической жизни Парижа, то надо Вам сказать, что осложнилась она до чрезвычайности. Кто хочет жить со всеми дружно, тот не должен подавать руку: анархистам, монархистам, легитимистам, националистам, интервенционалистам, социалистам, пораженцам, вырожденцам, возрожденцам, большевизанствующим, соглашателям и выжидателям.
Беспартийным – тоже нельзя: надо выждать, пока их физиономия определится.
Вот так и сидишь с неподанной рукой!
До свидания, дорогой друг. Не забывайте ваших парижских друзей и помните, что иногда под советским маникюром бьется самоотверженное сердце»[44].

Вернемся к Марине Цветаевой, занятой в Праге (октябрь 1925 года) последними приготовлениями к отъезду в Париж. 7 октября – она посещает французского консула[45], а уже 8-го – поэт напишет свой единственный текст, который можно отнести к жанру политической эссеистики, – статью «Возрожденщина»[46].
Текст Цветаевой представляет собой гневную отповедь Н. Цурикову, напечатавшему в «Возрождении» статью «Эмигрантщина», посвященную журналу «Своими путями» (№6–7). Ее, очевидно, заденут слова, которые будут возвращены публицистом автору журнала С. Эфрону, – об «эмигрантском провинциализме» издания. Не указывая имени мужа, свой ответ она построит на других обвинениях публициста, которых в избытке, – на «рабски-собачьей» любви к Родине сотрудников «Своих путей» (намек на презренное сменовеховство), а также уравнивании Герцена и Ленина в качестве «прежних эмигрантов» в построениях публициста[47].
В отличие от политически осторожного Яблоновского, выжидавшего два месяца и взвесившего все pro et contra, Цветаева реактивна: ее статья пишется через день после выхода номера «Возрождения» (а, учитывая время в пути из Парижа в Прагу, может быть, и сразу – в день прочтения). Уже 16 октября 1925 года «Возрожденщина» будет опубликована на страницах дружественных ей эсеровских «Дней», причем на второй (политической) странице. В финале Цветаева недвусмысленно метафорически оценивает проект Петра Струве, резюмируя свое отношение к нему:

«Статья г. Цурикова кончается призывом выбросить за борт всю “эмигрантщину”. Состоя сотрудником “Своими путями”, я охотно бы, наравне с остальными “нечистыми”, дала себя выбросить за борт ковчега г. Цурикова, если бы на борту сего ковчега когда-нибудь находилась.
Но на борту сего ковчега не находилась никогда, ибо видела, из каких бревен он состоит, и с первых секунд знала, что ковчег – гнилой»[48].

В сохранившихся письмах Цветаевой осени 1925 года не звучит ни тема Зарубежного съезда[49], ни газеты «Возрождение», вынудившая ее взяться за опасное публицистическое перо. Зато в позднем письме 1938 года своему пражскому адресату А. Тесковой Цветаева проговорит весь комплекс своих претензий к либерально-консервативному большинству эмиграции, в этом случае совпадающих с позицией левой эмиграции, делегируя виртуальным «ему», читающему «Возрождение», и «ей», крутящей романы с черносотенцем», ответственность за приход фашизма:

«Но отсутствие выводов не только свойство народов и народа, а и так называемых “культурных людей”. – “Какой ужас – опять отобрали 60 поселков…” “Какой ужас с евреями!”… “Какой ужас – вместо 65 сант<имов> – марки – 90 сантимов!” И все – “ужас”, а почему все эти ужасы, и почему они все вместе – никто (из моего окружения: культурного: пишущего) не хочет понять – и даже вопроса не ставит – слишком боясь услышать ответ. <…> А то: – “Да, ужасно, бедная Прага”, а оказывается – роман с черносотенцем, только и мечтающим вернуться к себе с чужими штыками или – просто пудрит нос (дама), а господин продолжает читать Возрождение и жать руку – черт знает кому. В лучшем случае – слабоумие, но видя, как все отлично умеют устраивать свои дела, как отлично в них разбираются — не верю в этот “лучший случай”. Просто – lâcheté: то, что (нынешним) миром движет»[50].

Сложно сказать, до какой степени Цветаева просчитывала последствия потери «политической невинности», ввязавшись в нешуточный политический конфликт, ассоциировавшись с одной, заведомо не сильной политической стороной.
Автор «Эмигрантщины» ответит Цветаевой через месяц с небольшим в статье «Неприятная выходка». Представив Цветаеву как носительницу «большого поэтического имени» и «новичка» в области публицистики, поддерживающего «маленькое и явно гиблое дело», Цуриков конкретизирует ее высказывание о «гнилом ковчеге», трансформируя его в «гнилой ковчег Возрождения» и точно так же, как и Старый Читатель удивляется  широте политического спектра изданий, в которых можно встретить цветаевское имя»[51].
Еще через месяц в рождественском номере газеты «Возрождение» выйдет фельетон А. Яблоновского «Дамский каприз», посвященный цветаевскому эссе «О Германии», а следом за ним «Хвост писателя» – о ремизовском рассказе «Щипцы»[52]. В цветаевском «Поэте о критике» эти два фельетона вместе с «Передоновщиной» С. Черного будут представлены в коротком списке «статей уже непристойных». В обоих случаях фельтонист интуитивно попадает в самое сердце самоописаний художника. Метод Яблоновского достаточно прост. В цветаевском эссе «О Германии» был безошибочно актуализирован единственный фрагмент, который легко интерпретируется в качестве политического высказывания[53]:

«Во мне много душ. Но главная моя душа – германская. Во мне много рек, но главная моя река – Рейн. Вид готических букв сразу ставит меня на башню: на самый высший зубец! (Не буквы, а зубцы. Zacken. – какое великолепие!). В германском гимне я растворяюсь.
“Lieb”  Vaterland magst ruhig sein”[54]
Вы только прислушайтесь к этому magst – точно лев – львенку! Ведь это сам Рейн говорит,  Vater  Rhein. Как тут не быть спокойным?!»[55].

Текст «германского гимна», в котором растворяется цветаевский повествовательный голос – с учетом совсем недавно завершившейся кровопролитной войны, – мало у кого из современников не вызывал приступов идиосинкразии. Знаменитая патриотическая песня XIX века «Стража на Рейне» («Die Wacht am Rhein»), первую строку припева которой воспроизводит Цветаева, еще во времена Франко-прусской войны стала неофициальным гимном Германии, а второй взлет популярности пришелся на годы совсем недавно закончившейся Первой Мировой.
Новообращенному журналисту патриотического пула не только кажется смешным превращение русской Марины Цветаевой в неведомую Гертруду Шпиттельмарк под звуки немецкой патриотической песни, но и, похоже, он спешит сообщить о своем знании причин такого обращения:

«Вы думаете, Гертруда Шпиттельмарк или Эрна фон-Зуппенгрин?
–  Ничего подобного. Это г-жа Цветаева в газете «Дни» пишет.
–  Правда ли, что у нее много душ?
–  Очень может быть.
–  А правда ли, что главная душа у нее германская?
–  Конечно, нет. Это только поэтический каприз: потянуло барыню на капусту, и хоть ты тресни, а, чтобы капуста была немецкая!
Но согласитесь, что это очень смешно звучит:
– В эмигрантском обществе, под несмолкаемый беженский говор о России и матушке-Волге – вдруг тоненький голосок:
– «А моя главная душа – германская. И моя главная река – Рейн. В германском гимне, милостивые государи, я растворяюсь»…
– Это сидя-то на реках Вавилонских…
Слов нет, самоопределение народов, как и самоопределение личности, согласно постановлению великого человека Вильсона, ничем не ограничены»[56].

Ироническое введение в фельетон американского президента Вудро Вильсона – автора политической идеи «самоопределения народов», сформировавшей новую карту послевоенной Европы, демонстрирует образцовое отношение правого журналиста-имперца к этой исторической персоне[57]. Осенью 1925 года фигура ушедшего президента Вильсона оказалась вновь актуальной. В связи с выходом в Америке «Мемуаров лорда Грея» в газетах анонсировались «сенсационные разоблачения», связанные с настоящими планами Вильсона в Европе. Однако наибольший интерес к этим мемуарам проявила правая пресса, увидевшая в них подтверждение своего давнего тезиса о «мировом еврейском заговоре».
Клишированный образ «рек вавилонских» – противопоставленный как реке Рейн, так «матушке-Волге» тоже заслуживает внимания в контексте самоопределения критика. Еще в 1924 году, в статье «Живая литература и мертвые критики» друг М. Цветаевой М. Слоним склонен рассматривать эту метафору эмиграции в качестве штампа, характерного для враждебного политического лагеря.
Модель, по лекалам которой Яблоновский трансформирует свою авторскую маску, проявляется в композиционной рамке фельетона, который начинается следующим образом:

«Все поэты имеют право делать долги и говорить глупости.
Но глупости допускаются только в стихах и совершенно непозволительны в прозе.
Я понимаю, когда поэт (и в особенности поэтесса) становится в позу и мистическим шепотом декламирует:
“Великое-безликое “Ничто”.
И гордое-безмордое “Нигде”» [58].

Последний дистих, еще и завершающий текст, прямо отсылает к образу поэта-модерниста «Митрофана Гордого-Безмордого» из фельетона прекрасно известного Яблоновскому еще до революции «порнографа и нововременского критика» Виктора Буренина[59], о котором несколько месяцев назад уже вспоминал фельетонист, когда подыскивал аналогию «душевной грубости» Зинаиды Гиппиус. Имитируют манеру Буренина и когда-то указанные Яблоновским фирменные методы ведения дискуссий, приписываемые в свое время им исключительно «нововременцам» – брань и прямое оскорбление собеседника: «Потянуло барыню на капусту, и хоть ты тресни, а, чтобы капуста была немецкая»[60]. Стратегия Яблоновского прочитывается легко: пристроив свою авторскую маску на работу в монархическую газету, он выбирает в качестве дискурсивного образца хорошо исследованный в свое время материал – набор риторических приемов дореволюционного «Нового времени».
Безусловно, цветаевский «Петухов» в «Живое о живом» предназначен именно этому историческому персонажу. Переживаемые в конце 1932 – начале 1933 года жизненные неурядицы привели ее к ситуации зависимости от литературных институций, в том числе  функционера Яблоновского[61]. Так и в воспоминание о Волошине проникла «миражная» фигура, из другого времени и пространства. А «множество душ», утверждаемое в эссе «О Германии», трансформировалось в «материал десяти поэтов» – в «Живое о живом». Сравним фрагменты текстов и обратим внимание на злонамеренно отсеченные фельетонистом – «любовность» Франции и «тоску России», отсутствие которых в фельетоне позволяет деконструировать и гротескно снизить высокий образ, превратив поэта-миротворца в полоумную «барыню» из потерявших ориентиры «Дней», распевающую любимую песню германских войск:

Цветаева М. И. Живое о живом (1932 –1933):
«Эта страсть М. В. к мифотворчеству было сказалась и на мне. – Марина! Ты сама себе вредишь избытком. В тебе материал десяти поэтов и сплошь – замечательных!.. А ты не хочешь (вкрадчиво) все свои стихи о России, например, напечатать от лица какого-нибудь его, ну хоть Петухова?»[62].
Цветаева М. И. О Германии (1919):
«Музыку я определенно чувствую Германией (как любовность – Францией, тоску – Россией). Есть такая страна – музыка, жители – германцы».
«Во мне много душ. Но главная моя душа – германская. Во мне много рек, но главная моя река – Рейн. Вид готических букв сразу ставит меня на башню: на самый высший зубец! (Не буквы, а зубцы. Zacken – какое великолепие!) В германском гимне я растворяюсь»[63].

Цветаевское «многодушие», грубо высмеянное Яблоновским, как и его инвариант «материал десяти поэтов», – ключевой компонент самоописания поэта. Возможность ее  как поэта проживать «150 миллионов жизней»[64] – постоянно проявляется в ее формулах и метафорах творчества. Незадолго до отъезда из Праги Цветаева напишет письмо А. Тесковой, в котором отметит метапоэтичность пражского пространства, воплощенность в нем главных принципов своей поэтической личности – «смешанности» и «многодушия»:

«Приезжайте к нам на прощание. Я Вас нежно люблю. Вы из того мира, где только душа весит, – мира сна или сказки. Я бы очень хотела побродить с Вами по Праге, потому что Прага, по существу, тоже такой город – где только душа весит. Я Прагу люблю первой после Москвы и не из-за “родного славянства”, из-за собственного родства с нею: за ее смешанность и многодушие»[65].

Волнующая Цветаеву тема «школы» и «творческой личности», с генеалогическим выведением именно «многообразия» в качестве ключевого принципа организации пушкинского канона[66], найдет свое отражение и на страницах эссе «Наталья Гончарова». При этом сама художница будет очевидно мыслиться как некоторый личностный аналог (и Цветаевой, и Пушкина), но реализованный в принципиально ином виде искусства:

«Создала ли Гончарова школу? Если создала, то не одну, и больше чем школу; создала живую, многообразную творческую личность. Неповторимую.
<…>
Там, где налицо многообразие, школы, в строгом смысле слова, не будет. Будет – влияние, заимствование у тебя твоих частностей, отдельностей, ты – в розницу. Возьмем самый близкий нам пример Пушкина. Пушкин для его подвлиянных – Онегин. Пушкинский язык – онегинский язык (размер, словарь). Понятие пушкинской школы – бесконечное сужение понятия самого Пушкина, один из аспектов его»[67].

Итак, наличие заведомо фикциональных эпизодов в мемуарном или биографическом очерке, которые невозможно объяснить ошибками памяти мемуариста, позволяет говорить о модернистской мемуаристике не просто как о жанровой вариации канонического мемуарного очерка, а как о явлении  принципиально иной – fiction-литературы. Петуховский сюжет точечно отсылает к важным моментам биографии – нескольким вхождениям в литературу. Если в дореволюционной литературе ее встретят Волошин и Брюсов, то в Париже – Адамович и Яблоновский. Необычность цветаевской авторефлексии – о своем месте в литературе, о пушкинском наследстве и принципах поэтики – выражается в том, что она представлена не в форме риторических сентенций, а обретает сюжетность, характерную для «большой литературы».
[1] Цветаева М. И. Живое о живом // Цветаева М. И. Собрание сочинений: В 7 т. М., 1997. Т. 4. Кн. 1. С. 174–175. Далее цитаты из Собрания сочинений Цветаевой приводятся по этому изданию, с указанием тома.
[2] Цветаева М. И. Поэт о критике. Т. 5. Кн. 1. С. 291–292.
[3] Яблоновский А. А. Родные картинки. М., 1912. Т. 2. С. 58.
[4] Айхенвальд Ю. Привет Яблоновскому // Сегодня. 1924. 21 сентября. № 215. С. 3–4.
[5] См. сообщение в газете «Дни» от 6 января 1925 г. № 657. С. 4.
[6] Яблоновский А. Русские дни в Белграде // Возрождение. 1928. 4 октября. № 1220. С. 2.
[7] Русские дни в Белграде // Возрождение. 1928. 5 октября. № 2121. С. 2. Редакционная статья.
[8] Цит. по: Цветаева М. И. Надеюсь, сговоримся легко: переписка с В. Рудневым. С. 140. В комментарии Л. Мнухин указывает, что «к началу 1933 г. функции Комитета помощи по распределению пособий среди писателей перешли в ведение Союза русских писателей и журналистов». При этом «благотворительный новогодний вечер-бал Союза русских писателей и журналистов состоялся традиционо 13 января в зале отеля “Лютеция”» (Там же). Это поправка существенна с учетом сложившихся к 1933 году отношений Цветаевой с литературными функционерами (и Милюковым, и Яблоновским).
[9] Возможно, поведение беззаботной Тэффи, веселящейся на новогоднем вечере, стало тем импульсом, который определит резкость цветаевского суждения о ней в письме от 18 января 1926 г., то есть через четыре дня после события, В. Ф. Булгакову: «Познакомилась с Л. Шестовым, И. Буниным и… Тэффи. Первый – само благородство, второй – само чванство, третья – сама пошлость. Первый меня любит, второй терпит, третья… с третьей мы не кланяемся. Насколько чище и человечнее литературная Прага. Кончила большую статью о критике и критиках (здешние – хамы. Почитайте Яблоновского (“Возрождение”) и Адамовича (“Звено”) о Есенине)» (Цветаева М. И. Письма 1924–1927. М., 2013. С. 290–291).
[10] На писательском вечере // Возрождение. 1926. 15 января. № 227. С. 3.
[11] РГАЛИ. Ф. 1697. Оп. 1. Ед. хр. 78. Л. 136 – 137об.
[12] Русская газета. 1924. 6 ноября.
[13] См. письмо Цветаевой О. Е. Колбасьиной-Черновой от 4 января 1925 г. с сообщением о получении номера «Звена» с ее «Метелью» и фельетона Саши Черного: Цветаева М. И. Письма 1924 – 1927. С. 111–113.
[14] См. письмо Цветаевой О. Е. Колбасьиной-Черновой от 17 октября 1924 г. (Там же. С. 76).
[15] Газета «Возрождение» и связанный с ней монархический реставрационный проект щедро финансировалась бакинским нефтепромышленником А. О. Гукасовым.
[16] РГАЛИ. Ф. 1697. Оп. 1. Ед. хр. 78. Л. 141.
[17] См. в предыдущем письме то же самое опасение, связанное с фигурой Великого Князя: «Я не знаю, какая будет газета у Струве: если они собираются работать на Ник<олая>  Ник<олаевича>, то мне это мало улыбалось бы» (РГАЛИ. Ф. 1697. Оп. 1. Ед. хр. 78. Л. 149 об).
[18] РГАЛИ. Ф. 1697. Оп. 1. Ед. хр. 78. Л. 156–157об.
[19] Приведем одну из характеристик Маркова из дореволюционных фельетонов Яблоновского: «В Государственной Думе со дня на день и с часу на час ожидают колоссального скандала. Депутат Марков 2-ой – тот самый, которому Пуришкевич когда-то закричал: “Марков, валяй!” и которого с тех пор называют «Валяй-Марков», – объявил во всеуслышание, что он намерен нанести председателю Государственной Думы оскорбление действием. – Решил, знаете, набить физиономию!.. <…> Кто знает степень благовоспитанности наших правых депутатов и кто видел вблизи их звериные обычаи, тот, конечно, легко может представить себе, что Валяй-Марков нисколько не затруднится привести в исполнение свою угрозу. < …> Лучше быть барабанщиком в зверинце, чем держать в порядке Валяй-Марковых» (Яблоновский А. А. Родные картинки М., 1912. Т. 1. С. 202).
[20] Парижанин Возглавление // Руль. 1924. 21 марта. № 1002. С. 2.
[21] См., например, объемный труд А. Блока «Последние дни императорской власти». Впрочем, знаменитая телеграмма, отосланная царю Николаем Николаевичем с коленопреклоненной просьбой об отречении, его роль во внутримонархических заговорах и крахе военной кампании 1915 г. была хорошо известна эмигрантам не по историческим источникам.
[22] Арцыбашев М. П. Записки писателя – XXV. Декларация Николая Николаевича // За свободу. 1924. 1 июня. № 143. С. 2–4.
[23] Струве П. Освобождение и возрождение // Возрождение. 1925. 3 июня. № 1. С. 1. На следующий день в качестве передовицы будет напечатана статья «Кто мы» И. Ильина со словами «мы не “правые” и не “левые” – мы русские патриоты» (Возрождение. 1925. 4 июня. № 2. С. 1).
[24] Струве П. Вождь // Возрождение. 1925. 20 июня. № 18. С. 1. Здесь же была опубликована беседа П. Струве с Николаем Николаевичем, берущим на себя роль «Вождя», но в отличие от Кирилла I предлагающего решить проблему устройства России после окончательной победы. «Решения русского народа, – говорит Николай Николаевич, – не могут быть никем предрешены здесь, за границей» (Там же).
[25] К созыву Зарубежного Съезда // Возрождение. 1925. 29 июля. № 57. С. 1. Предварительные требования к состоянию умов эмиграции изложит П. Струве: это «единомыслие и единочувствие», «действие и единство в действиях» и заодно – о неосуществимости в России прямых выборов (Струве П. Дневник политика // Возрождение. 1925. 12 июля. № 40. С. 1).
[26] Последние новости. 1926. 4 апреля. С. 4.
[27] Возрождение. 1925. 29 ноября. № 180. С. 3.
[28] Сторонниками съезда был целый ряд литераторов, среди них И. Бунин и И. Шмелев.
[29] Арцыбашев М. П. Заметки писателя. LXIV «Вождемания» // За Свободу. 1925. 21 августа. № 217. С. 2–3.
[30] Российский Зарубежный Съезд // Последние новости. 1925. 30 июля. С. 1. См. также речь П. Милюкова в Праге, в которой лидер РДО указал на комплекс «знакомых приемов правых газет», скептически отозвался об идее «вождя царского корня», а также о «консервативном либерализме», объявленном политической платформой издания, напомнив, что формула «левая политика – правыми руками» уже потерпела поражение на Юге России (Милюков П. Н. Эмиграция, «возглавление» и «Возрождение»: доклад на собрании общественных деятелей в Праге, 28 июля 1925 // Последние новости, 1925. 6 августа. № 1620. С. 1).
[31] См. подборку документов из библиотеки-фонда «Русское Зарубежье» в издании: Российский Зарубежный Съезд. 1926. Париж. Документы и материалы. М., 2006.
[32] Керенский А. Голос издалека. От в. к. Николая Николаевича к ген. Кутепову // Дни, 1929. 13 января № 19. С. 3. Осенью 1925 года обоснованию надежности такой политической конструкции «вождь царского корня» в новой газете было посвящено немало статей. Например, в статье писателя А. Амфитеатрова «Три монархизма» пальма первенства отдается так называемому «выборно-династическому монархизму» – «без подчинения вопроса о личности монарха Павлову закону», при этом два других монархизма (легитимный, без называния имени Кирилла Владимировича) и вне-династический были названы бесплотными романтическими мечтаниями (Амфитеатров А. Три монархизма // Возрождение. 1925. 11 октября. № 131. С. 2).
[33] РГАЛИ. Ф. 1697. Оп. 1. Ед. хр. 78. Л. 201–201об.
[34] См., например, язвительную заметку эсера В. Григорьева о специфичности имперца Яблоновского в амплуа «защитника русской культуры»: «Господин А. Яблоновский в “Руле” защищает русскую культуру. Бедная русская культура! Кто ее только не защищал! Старания г. Яблоновского на этом поприще нам известны еще из “Киевской мысли”, где он сидел, вероятно, не зная, что рядом с ним пишут социалисты. Так ему в Киеве осточертели “хохлы”, что он теперь с чего бы ни начал, а к “бисовой печенке” сведет. <…> Когда защитник русской культуры употребляет выражение “как галицийские щенки лаяли на русскую культуру”, то, думаю, что в этой фразеологии совсем не повинна ни русская культура, ни русский язык, а только индивидуальные особенности непрошенного защитника» (Григорьев В. «Защитникам» русской культуры // Дни. 1924. 5 сентября. № 556. С. 1).
[35] Василевский И. (Не-Буква) Дедушка русской эмиграции // Накануне: литературное приложение № 21. 1922. 8 октября. № 154. С. 6. В скобках заметим, что Не-Буква имеет в виду конкретный, совсем недавно вышедший фельетон Яблоновского, с сюжетной ситуацией встречи с образцовыми иностранцами («берлинскими немцами» и «египетскими греками»), экстатически «любящими Россию» и очевидной инвективой: «И, право, многим из нас надо бы учиться любить нашу родину хоть у этих берлинских немцев и египетских греков» (Яблоновский А. А. Незабвенное // Руль. 1922. 1 октября. № 560. С. 2).
[36] В данном случае ироническая вариация «бабушки русской революции» Е. Брешко-Брешковской. Благодарю М. П. Павлову за подсказку.
[37] Василевский И. (Не-Буква) Дедушка русской эмиграции. С. 6.
[38] Яблоновский А. А. Пути скорби. Сердце Иисусово // Возрождение. 1925. 3 августа. № 62. С. 2.
[39] Яблоновский А. А. Пути скорби. Сердце человеческое // Возрождение. 1925. 16 августа. № 75. С. 2
[40] Возрождение. 1925. 3 августа. № 62. С. 1. В передовице, связанной со следующей статьей Яблоновского, редакции придется разместить ряд опровержений от эмигрантских объединений, в которых выражалась благодарность католикам за помощь русским беженцам (Возрождение. 1925. 16 августа. № 75. С. 1).
[41] Яблоновский А. А. Недоброе слово // Сегодня. 1925. 4 июня. № 121. С. 2. Полностью фельетон представлен в Приложении № 5 нашей работы.
[42] Там же.
[43] Гиппиус З. Для осведомления. Маленький, но характерный случай // Последние новости. 1925. 6 сентября. № 1647. С. 2.
[44] Тэффи Н. Письмо из Парижа // За Свободу. 1925. 10 ноября. № 286. С. 2. (Перепеч. из «Иллюстрированной России», 1925. № 30).
[45] См. письмо А. Тесковой от 6 октября 1925. Цветаева М. И. Письма 1923 – 1927. С. 261.
[46] В нашем исследовании мы не ставим перед собой цели, требующей отдельной монографии, – полно описать достаточно оригинальные политические взгляды и оценки Цветаевой. Очевидная партийная незакрепленность, при выраженных «притяжениях» и «отталкиваниях» от определенных партий, а в случае тесных отношений (эсеры, евразийцы) демонстративная автономность и выбор «своих путей» при общей осведомленности в отношении тенденций, некоторые сближения политического и эстетического поведения, стратегий и, прежде всего, дискурсов – все это может стать предметом серьезного описания.
[47] Цуриков Н. Эмигрантщина // Возрождение. 1925. 5 октября. № 125. С. 2.
[48] Цветаева М. И. Возрожденщина. Т. 5. Кн. 1. С. 273.
[49] В письме А. Тесковой, написанном уже по другому поводу – реакции критического пула на ее «Поэта о критике», Цветаева не просто назовет П. Б. Струве в числе прочих критиков, но и иронически определит зону его истинного интереса, далекого от литературы: «Грызли меня: А. Яблоновский, Осоргин, Адамович (впрочем, умеренно, втайне сознавая мою правоту) и… Петр Струве, забыв на секунду и Кирилла и Николая Николаевича Ни одного голоса в защиту. Я вполне удовлетворена (Цветаева М. И. Письма Анне Тесковой. Болшево, 2008. С. 36).
[50] Цветаева М. И. Письма Анне Тесковой. С. 301–302. Курсив Цветаевой. Полужирный шрифт – наш. Вместе с этим письмом Цветаева отсылает свои «Стихи к Чехии».
[51] Марина Цветаева в критике современников. М., 2003. Кн. 1. С. 199. Впервые: Возрождение. 1925. 23 ноября. № 174. С. 2.
[52] Яблоновский А. А. Дамский каприз // Возрождение. 1925. 25 декабря. № 206. С. 3; Яблоновский А. А. Хвост писателя // Возрождение. 1926. 3 января. № 215. С. 2. См. «Приложение № 1» нашей работы.
[53]  Как форму политического высказывания следом за Яблоновским прочитает цветаевский текст и ведущий критик «Звена» Г. Адамович: «Статья Марины Цветаевой о Германии вызвала некоторый “шум”. О ней идет много разговоров. Очень уж неожиданна тема ее и заразительно цветаевское восхищение Германией – “продолженной Грецией, древней, юной”. Статья помечена 1919 годом. Увидев пометку, я вспомнил появление Цветаевой в Петербурге, в первый год войны, кажется. Тогда все были настроены патриотически, ждали близкого суда над Вильгельмом и разделения его империи между союзниками. Цветаева, слегка щуря глаза, сухим, дерзко-срывающимся голосом, читала: «Германия – мое безумье! / Германия – моя любовь!». Стойкая, значит, была любовь, не ослабевшая с годами» (Адамович Г. Литературные беседы // Звено (Париж). 1925. № 152, 28 декабря. С. 2; Марина Цветаева в критике современников. С. 203). Появление Цветаевой в Петербурге в 1916 году описано в ее эссе «Нездешний вечер».
[54] Спокоен будь, край отчий наш (нем.)
[55] Яблоновский А. А. Дамский каприз // Возрождение. 1925. 25 декабря. № 206. С. 3. См. «Приложение № 1».
[56] Там же.
[57] См. и ср., например, с интерпретацией фигуры Вильсона в родном для Яблоновского «Руле»: «Эта вера в народ была у него чужда демагогии. В тоже время вера во власть идей и этических норм у него вполне соединялась с задачами практической политики, которыми ему пришлось заниматься еще до занятия поста президента Соединенных Штатов…»; «Еще до того, как он в первый раз стал президентом Соединенных штатов Вильсон в книге “О новой свободе”, напечатанной в 1912 году, ясно формулировал свои взгляды на демократический строй и на дух свободы, который он называл духом “американизма”. Основную черту этого “американизма” он видел в неограниченной способности к самоуправлению масс, свободных от опеки какого бы то ни было “высшего класса” (Левин И. О.  Вудро Вильсон // Руль. 1924. 5 февраля. С. 1–2).
[58] Яблоновский А. А. Дамский каприз. С. 3.
[59] Буренин В. Новый талант, а может быть, даже и гений // Новое время.1901. 4 (17) мая. № 9044. С. 2
[60] Яблоновский А. А. Дамский каприз. С. 3.
[61] Цветаевой поможет другой заместитель Председателя Союза писателей и журналистов – Б. Зайцев, к которому она обратится с отдельным письмом (Цветаева М. И., Руднев В. В. Надеюсь, сговоримся легко. С.141).
[62] Цветаева М. И. Живое о живом. С. 174.
[63] Цветаева М. И. О Германии. Т. 4. Кн. 2. С. 137.
[65] Цветаева М. И. Письма Анне Тесковой. С. 25.
[66] И дезорганизации – устоявшегося, аполлонического, насаждаемого «школой».
[67] Цветаева М. И. Цветы и гончарня. С. 127–128.